Гаврилова поляна (главы 21 и 22)

Глава 21.

Из воспоминаний Анатолия Эммануиловича Краснова – Левитина: «Встретил я и ещё одного человека, которому через несколько лет пришлось сыграть большую роль в моей работе, — Бориса Михайловича Горбунова. Вспоминаю о нём с особенно тёплым чувством. И не потому только, что он был моим близким другом, но и потому, что этот человек — «последний из могикан». Один из последних представителей той славной старой русской интеллигенции, которая заронила искру знания, искру гуманизма в толщу нашего народа. Теперь уже он умер. Находятся на том свете и все представители его поколения. Пусть слово о Борисе Михайловиче будет словом о старой русской интеллигенции. Борис Михайлович Горбунов родился 10 февраля 1885 года в городе Самаре, в семье священника. Вскоре после его рождения отец – учёный иерей, окончивший Петербургскую Духовную Академию – получает назначение инспектором в Уфимскую семинарию. А затем внезапно умирает тридцати лет от роду. Его дети – Борис и Николай учатся в Уфимской духовной семинарии. И вот однажды (то было в 90-е годы) в Уфу назначается молодой епископ, восходящая звезда церковного горизонта, – Антоний Храповицкий. Он тогда был молод, но за его плечами уже лежал довольно сложный жизненный путь. Сын генерала, представитель высокого дворянства, – его предок был секретарем Екатерины Второй, Алёша Храповицкий в юности был знаком с соседом Храповицких по имению под Старой Руссой – Фёдором Михайловичем Достоевским. Подолгу с ним Сарайбеседовал. И крылатая молва считала его прототипом Алёши Карамазова. Затем Петербургская Духовная Академия. Пострижение на четвёртом курсе в монахи с именем «Антоний». Инспекторство в Петербургской Духовной Академии. В 1890 году перевод в Москву. Совершенно блестящая карьера. Молодой архимандрит, которому ещё нет и тридцати лет, назначается ректором Московской Духовной Академии. Затем неожиданная заминка. Обострение отношений с Победоносцевым и его клевретом московским Митрополитом Сергием Ляпидевским. И вот он переводится ректором Духовной Академии в Казань, а затем епископом в провинциальнейшую Уфу. С Победоносцевым его разделяют основные принципы. Молодой епископ резко отвергает подчинение церкви государству в любом виде. Он сторонник восстановления в России патриаршества. Он первый бросил эту идею и усиленно её проповедует. Понятно, как должен был это воспринимать ярый государственник Победоносцев, в течение 25 лет опекавший церковь в качестве обер-прокурора Синода, который в это время – «Над Россией простёр совиные крыла».

В Уфе епископ первым делом наведался в семинарию. Всеобщий трепет. Приезд нового архиерея, да ещё учёного богослова. И вот, к всеобщему изумлению, первые слова епископа, когда ректор собрал семинаристов в зале: «Нет ли здесь детей покойного отца Михаила Горбунова?» Борис и Николай вышли вперёд. С тех пор эти два семинариста находились под особым покровительством Преосвященного – и вплоть до окончания ими высшего образования находились у него на иждивении. Каждое лето проводили на Волыни, куда вскоре в сане архиепископа был переведён Преосвященный. К огорчению Владыки, ни один из сыновей его друга не пошёл по духовной линии. Николай Михайлович стал врачом и до последнего времени практиковал в Москве, а Борис Михайлович окончил филологический факультет Петербургского университета и стал земским деятелем, секретарём Самарского земского управления. Он был необыкновенно энергичен и работоспособен. В непрестанных разъездах по губернии. Открывал школы, больницы. Во времена Столыпина – деятельный сотрудник Крестьянского Банка. Объезжает помещиков. Выделяет для крестьян отруба. Семнадцатый год. Проходит членом городской Думы по списку от кадетской партии. Но своей духовной среды не забывает. Остается верен традициям православной церкви. Поддерживает постоянную связь с архиепископом (впоследствии Митрополитом) Антонием и со своим дядей – епископом Мелекесским Павлом, – и женится на дочери протоиерея. Затем революция. Он становится частным предпринимателем, открывает в городе кинотеатр. Но не отступает от своих принципов ни на йоту. Поддерживает связь с церковью. Избирается церковным старостой. Потом на него начинаются гонения. Запахло арестом. Переезжает на Кавказ в город Нальчик. Работает здесь страховым агентом. Но длинные руки у госбезопасности. В 1949 году арест. Десять лет лагерей. В лагере на Кавказе. А через год какой-то досужий оперуполномоченный возбуждает против него лагерное дело. Его обвиняют в антисоветских высказываниях. Против него девятнадцать свидетелей из заключённых (милые люди!).

КладкаКогда на очной ставке появляется в качестве свидетеля его близкий приятель, старый интеллигент, Борис Михайлович восклицает: «И ты, Брут!» Здесь оперуполномоченный решил показать свою образованность, замечает: «Что значит «брутто», а почему не «нетто»? Мы тоже кое-что понимаем». И вот этот прыщик на седалище правосудия (по выражению Чехова, но он, впрочем, говорил о Правосудии, а не о сталинском разбое) решил судьбу старого заслуженного человека: ещё десять лет лагерей. Второй срок. Но нет худа без добра. Его пересылают под Куйбышев, – тех, кому дают второй срок, не оставляют в прежнем лагере. Усталый, измождённый после долгого этапа с остановками по всем тюрьмам, Борис Михайлович привозится к нам в лагерь и попадает в полустационар, где я фельдшером. С первого же дня мы почувствовали родство душ. И близкими друзьями мы остались до самой его смерти 20 января 1969 года.

Хочется вспомнить и ещё одного человека со своеобразной и трагической судьбой, с которым я познакомился на Гавриловой Поляне. Как сейчас стоит он у меня перед глазами: мой ровесник, но выглядит старше, годы состарили; без одного глаза; во всём лагерном, но чистый, опрятный – аккуратность у него в крови.

Шершнев Алексей Ефремович. Киевлянин. Сын белого офицера, погибшего на фронтах гражданской войны. Детство прошло в Киеве, на Байковой горе – киевской окраине. Мать вышла замуж вторично. Окончил школу. И вот наступила война. В Киев приходят немцы. Парень предприимчивый, с беспокойным характером, немного с авантюристскими наклонностями. Связывается с товарищами по школе, орудуют в оккупированном немцами Киеве: угоняют вагоны с продовольствием, очищают немецкие склады. Попадаются. Гестапо шутить не любит. Главному организатору отрубают голову. Остальным – лагерь на долголетние сроки. Шершневу – пожизненное заключение. Погружают в вагоны, везут в Бухенвальд. Эшелон тащится с невероятной медленностью. Наконец приезжают. Когда разгружают вагоны, выясняется, что несколько человек по дороге умерли. Дорогой не кормили. Бухенвальд. В нём четыре года. Голод. Тяжёлые работы. Порки.

Наконец наступает май 1945-го. Возвращается в Киев. Там у него жена и сын. Он очень рано, ещё совсем мальчишкой, Землянкаженился. Не прописывают ни в Киеве, ни в его окрестностях и нигде на Украине. Причина – тот же идиотский и свинский предлог, как обычно: «Почему вас не убили?» Дают направление куда-то в Карелию. Там налаживается постепенно жизнь. Сходится с какой-то женщиной. (Жена его вышла вторично замуж ещё, когда он был в Бухенвальде.) Он, разумеется, не выражает восторга по поводу такого к нему отношения. Возмущается, ругает Сталина. Арест. Статья 58-10, антисоветская агитация. Десять лет лагерей. Попадает в Каргопольлаг. Работает продавцом в лагерном ларьке. Затем попытка к бегству. Неизвестно, действительная или мнимая. Простреливают голову с затылка. Страшное, так называемое «Кутузовское ранение» – такое было у знаменитого фельдмаршала.

По медицинским данным, редчайший случай, когда после такого ранения человек остается жив: один случай на десять тысяч. Пуля, попав в затылок, пробивает череп, проходит через мозг, выходит через глаз. Отсюда частичная слепота; страшные головные боли. Как инвалида отправляют на этап. Попадает на Гаврилову Поляну. Мы с ним довольно продолжительное время были в одном бараке, подружились. Он ушёл осенью 1955 года по актировке. Когда освободился, написал ему по оставленному им адресу, на Байкову гору в Киеве. Получил ответ… из лагеря. Оказывается, через три месяца он опять попал в лагерь. Причина: опять отказали в прописке, он настаивал на том, что должен жить в доме, принадлежавшем его матери (мать за это время умерла, домом владел его отчим), после предписания о выезде из Киева и отказа подчиниться – арест, Гаражопять суд, один год лишения свободы. Год в лагерях где-то под Одессой. Наконец освобождается. Опять та же история: отказ в прописке, предписание уехать из Киева, арест. Теперь уже не год, а два года лагеря. Отбывал на этот раз заключение где-то в Донецкой области.

Сколько таких разбитых жизней, трагических судеб, страшных и неотвратимых, я видел. И всё не только из-за войны — из-за бестолковости, из-за самодурства, из-за свинской холодной жестокости. Да будет проклята всякая тирания, всякая бесконтрольная власть, каким бы флагом она ни прикрывалась: коммунистическим, нацистским, монархическим или даже, как это не раз бывало в истории, инквизиторским, мнимохристианским».

Глава 22.

В книге русского советского писателя Сергея Михайловича Голицына, «Записки уцелевшего», в роду которого, по его воспоминаниям, было двадцать бояр, два фельдмаршала и много воинов, погибших за Отечество, хорошо рассказано о том времени, когда он работал старшим техником-геодезистом в Куйбышевском гидроузле. Этой теме в его книге посвящены две главы «В долине реки Сок» и «Гаврилова поляна».

«…Строительство Куйбышевского гидроузла не начиналось, местные геологи и геодезисты вели изыскания, местные инженеры и техники занимались проектированием. Старались они добросовестно, однако, по мнению приехавших новых руководителей строительства – Жука, Семенцова и других, усердствовали вяло. А в системе НКВД привыкли к лозунгу «Скорей-скорей! Давай-давай!» Когда я предстал перед надменным взором начальника отдела геологии Семенцова, он направил меня за сорок километров в деревню Старо-Семейкино. Там вдоль левого притока Волги, небольшой реки Сок, начинались геологические изыскания. Я поехал на рейсовом автобусе, далее шёл шесть километров пешком. В Старо-Семейкино меня встретили два геолога, которые раньше работали на Канале, оба с подмоченной репутацией – Федотов раньше сидел, а Троицкий был сыном священника. «Долго же вы ехали!» – воскликнул Федотов, посмотрев мои документы. Вообще-то я действительно ехал две недели, оправдывался, что-то врал, не мог же я объяснить, что задержался из-за свадьбы сестры Маши. Пока геодезические инструменты ещё не прибыли, я отправился рекогносцировать местность, иначе говоря, просто разгуливал туда и сюда и разыскивал ранее поставленные геодезические знаки. А самое главное, я искал квартиру для себя и для своей семьи.

Деревня Старо-Семейкино была большая, домов в полтораста, местные жители – «мордва» отличалисьГолицин С.М. гостеприимством, но жили бедно и грязно, почти все дома были покрыты соломой, во многих отсутствовали полы. Я устроился в просторной, в одну комнату, избе у семьи, состоящей из отца, матери, троих детей, молодого парня – брата отца, и бабушки, от которой пахло мочой. Вся мебель – стол, лавки и бабушкина кровать, остальные члены семьи спали на полу. Хата считалась одной из лучших, но я понимал, что везти сюда свою жену Клавдию и обоих сыновей было невозможно. Придётся нам жить врозь. Надолго ли? Обещали построить барак для служащих. Но когда построят – неизвестно. Написал я грустные письма жене и родителям. Вскоре мне привезли геодезические инструменты. Я нанял трёх девушек-мордовок и принялся за работу. Правда, при их оформлении произошёл казус, когда я предложил им подписать бумажки с грифом «совершенно секретно», о том, что они обязуются никогда никому не рассказывать о той работе, что будут выполнять. Девушки очень испугались этих грозных бумажек и долго не могли понять, что я их от них хочу. С большим трудом удалось их уговорить подписать эти бумаги. Мне приходилось много ходить по окрестностям. В ту осень урожай получился обильный, но полностью убрать его не успели. Я видел нескошенные нивы, снопы в копнах, кучи прорастающей пшеницы, видел на этих снопах диких гусей, однажды даже дроф, огромных птиц, которых издали я принял за овец. Речка Сок была узкая, извилистая, вся заросшая кустарником, с озёрами на пойме. Деревня Старо-Семейкино тянулась вдоль её левого берега, невдалеке от домов поднимались горы, сплошь поросшие густым, кустарником и лесом.

Как-то я нивелировал близ дороги, идущей от большака, и вдруг увидел легковую машину, я продолжал глядеть в трубу, а машина остановилась. Из неё вылез – я так и обомлел – сам главный инженер будущего строительства – Сергей Яковлевич Жук. Тяжело переваливаясь, он зашагал по нескошенной пшенице прямо ко мне. «А, Голицын! Здравствуйте!» – приветствовал он меня и протянул руку. – Что вы тут делаете? Гордый тем, что он меня узнал, я начал объяснять. Говорил четко, отрывисто, знал, что он ценит краткость. «На какой отметке мы стоим?» – неожиданно спросил он. А тогда крупномасштабные карты ещё не считались столь сверхсекретными, как позднее. Мне выдали в Куйбышеве планшет с окрестностями Старо-Семейкино, который я успел тщательно изучить. Менее находчивый техник, наверное, начал бы мямлить: «Да приблизительно, да ответить затрудняюсь». А я с апломбом выпалил: «Столько-то и столько-то десятых метра!» Жук пожелал посмотреть в трубу нивелира и начал ею водить по всей пойме реки. Я понял, что он, зная отметку, на которой мы стоим, пожелал примерно выяснить, как далеко разольётся будущее водохранилище по долине Сока. Оторвавшись от трубы, он спросил меня, как я устроился и доволен ли работой. Я, разумеется, ответил, что очень доволен. Неужели буду жаловаться, что тоскую без семьи, а привезти сюда жену и детей невозможно? А работой я действительно был доволен. Ведь я могу, как говорится, проявлять инициативу. Жук уехал. Вот каким он был руководителем, не то, что нынешние вельможи! Узнал меня, разговаривал со мной, мелкой сошкой. О том, что он помнит лица и фамилии тысяч людей, ходили легенды…

Вскоре начали прибывать работники во вновь организованную изыскательскую партию, устраивались на жильё в хатахОкрестности Старо-Семейкино; приехали буровики разведывать породы, приехали бухгалтер, счетовод, нормировщик, геологи, наконец, прибыл начальник партии. Работы начались, я показывал точки, где бурить скважины и копать шурфы. Каждый день на грузовиках привозили заключённых. Они трудились под конвоем на скважинах и шурфах и одновременно строили для себя зону – окружённые колючей проволокой бараки, а также отдельный барак для вольнонаёмных, в котором и я мечтал получить комнату.

Областная газета «Волжская коммуна» захлёбывалась жуткими статьями об арестах вредителей и на предприятиях, и на селе. По примеру московских судебных процессов в Куйбышеве организовали подобные процессы. Выбирали то один, то другой район области и сажали подряд всё тамошнее руководство, начиная от секретаря райкома. А в газетах целые страницы отводились разоблачениям. На судах арестованные признавались, как подсыпали яд коровам и лошадям, как бросали гвозди в молотилки, а дохлых мышей в тесто. И непременно выступали разоблачители-свидетели. Печатались статьи о собраниях на фабриках и на селе, где выступавшие вопили: расстрелять врагов народа! Наш районный центр находился в Красном Яре, в 12 километрах от Старо-Семейкино. Там посадили всю верхушку руководства, местная газета была наполнена признаниями подсудимых и криками выступавших на собраниях. пересказывали, что посадили двоих или троих работников гидроузла, да не бывших заключённых, а чекистов. Завели и раздули целое дело, когда на кузове машины самого Жука была обнаружена мелом начертанная свастика. Конечно, сажали и обыкновенных граждан. Однажды «реечница» Таня явилась на работу вся заплаканная. Я узнал, что её брат, семнадцатилетний парнишка, отправился в Куйбышев, вышел на шоссе, стал голосовать. Ехала легковая машина с одним пассажиром, парнишка поднял руку, машина остановилась, он сел, очень довольный, на заднее сиденье. А тот пассажир привёз его прямо в НКВД. Бедняга был обвинён в политическом хулиганстве и получил пять лет лагерей. Кто был посадивший его начальник — не знаю.

Другая история: к нам в партию прислали на практику двух совсем юных девушек — студенток техникума. Геологи не знали, что с ними делать, и поручили мне ими руководить. Вообще-то и мне они совсем не требовались. Я им объяснял различные геодезические премудрости и из-за них отвлекался от работы. Неожиданно я заметил, что они чем-то возбуждены, стал допытываться, не обидел ли их кто. Вот что они мне рассказали. Был в числе их студентов замечательный парень, первый ученик, спортсмен, комсомолец-общественник, весёлый товарищ. И вдруг его арестовали, вытащили ночью из общежития. Шептались, что он что-то кому-то сказал, что именно сказал и кому, девушки не знали. Месяца два они находились в моем распоряжении, я всё старался их утешить, подбодрить, потом они уехали. О Соксудьбе того парня ничего не знаю, да, конечно, попал бедняга в лагеря.

Третья история произошла позднее, когда я уже переехал из Старо-Семейкино в другое место. Работал у меня помощником хороший мальчик Саша Гребенщиков, окончивший 9 классов школы. Был он и усердный, и расторопный. Я однажды ночевал в Куйбышеве у его родителей, познакомился с отцом, чрезмерно толстым дядей — директором сумасшедшего дома, членом партии. И вдруг его арестовали, обвинили по 58-й статье. Неужели агитировал своих подопечных? Через два месяца он вернулся совсем больной и настолько похудевший, что стал носить брюки сына.

Но к концу следующего, 1938 года, в ЦК партии спохватились, сколько партийных кадров уничтожено. Тогда Ежова из наркомов внутренних дел перевели в наркомы водного транспорта, а на его место был назначен Берия, который на первых порах решил показать себя добреньким, и освободил малую часть политических заключённых. А вскоре удивлённые граждане прочли в газетах постановление правительства, что наркомат водного транспорта разделяется на два наркомата — морского и речного транспорта и назначаются наркомы – такой-то и такой-то. А Ежов? О нём не было ни слова. Тогда шептались: «Ежов разделился пополам». И все радовались. Такая манера чем-либо провинившихся перед Сталиным руководителей партии уничтожать, молча и скрытно, началась с 1938 года. Простые люди о таких исчезновениях узнавали случайно, не обнаруживали опальных вождей на фотографиях праздничных парадов или втихомолку снимали их портреты с витрин. Так были тайно от народа расстреляны член Политбюро Рудзутак, маршал Блюхер, а также губители многих простых людей и партийцев — Постышев, Шеболдаев, Эйхе и другие вожди, кто сначала сажал, а потом и сам поплатился…

Возвращаюсь к концу 1937 года. Клавдия и я очень тосковали в разлуке и посылали друг другу грустные письма. Она мне писала, что не побоится жить в тесноте и спать с детьми на полу, только бы вместе. Барак для вольнонаёмных, наконец, построили. Был он одноэтажный, очень длинный, с коридором посреди, с комнатами по сторонам, с кухней и столовой на конце. Одну из комнат дали мне.

Ежов, БерияЯ тотчас же переехал. Ни мебели, ни посуды у меня не было. Но я собирался выпросить у начальства доски, найти в Старо-Семейкино старичка-плотника, чтобы он мне сколотил на козлах топчан, стол, табуретки, а для сыновей двойную – одна над другой – кровать. А посуду привезёт Клавдия, да и здесь купим. Так я мечтал. Но действительность погубила мои мечты. Начались сильные морозы. У меня и у соседа была одна печка, топившаяся с коридора. Мы сжигали уйму дров, и всё напрасно. К утру замерзала в вёдрах вода, и я на соломенном тюфячке дрожал всю ночь. Перевозить семью было невозможно, а Клавдия, тем временем, писала душераздирающие письма. В таком же печальном положении находился и геолог Игорь Бонч-Осмоловский, мы звали его просто «Бонч», был он маленький, востроносенький, очень живой и самоуверенный, разговаривая, перебивал собеседников и всё время вертелся. У него был новорождённый сын. Он и я обратились к начальнику геологоразведочной партии Царёву с просьбой, чтобы он нам разрешил поселиться за шесть километров в Новосемейкино. Там хорошие дома и через деревню проходит шоссе, мы обязались в любую погоду ходить на работу, раздобыли лыжи. Дом я снял самый лучший, бывший кулацкий, там жила беднячка-вдова с двумя детьми. Мы послали своим жёнам телеграммы: «приезжайте!» В том доме была комната и кухня, стояла мебель, и посуду хозяйка обещала давать. Но был в доме один изъян: хозяйка потихоньку занималась шинкарством, днём покупала в магазине водку, а по вечерам её с надбавкой продавала. Я вначале об этом не знал, а мои сослуживцы по Старо-Семейкино знали. Те из них, у кого семьи жили в Куйбышеве, возвращались после выходного вечером, слезали полузамёрзшие с кузовов попутных грузовиков или с автобусов, шли к моей хозяйке, и она им продавала живительную влагу. Наскоро выпив и закусив, они шагали навеселе по снегу в Старо-Семейкино, случалось, и мне подносили, но я такие выпивки не любил и обычно уходил к Бончу поболтать. Наконец пришли нам телеграммы. Мы поехали в Куйбышев встречать наших жён с детьми. Нам выделили грузовик, и мы перевезли семьи в Новосемейкино. Возвращаясь с работы, усталый и замёрзший, я съедал вкусный обед, весь вечер возился с детьми. И мы с женой были счастливы. Хозяйка продолжала заниматься шинкарством, но и торговля и выпивки происходили в кухне и нам не очень мешали, правда, я опасался — нагрянет милиция, и меня привлекут за недоносительство. Всегда находились причины, что я опасался властей.

У Клавдии заболел зуб, она решила ехать в Куйбышев его выдёргивать и, кстати, закупить разные продукты. Ни масла, Геодезияни мяса, ни мучных изделий в «новосемейкинском» магазине не было. Она договорилась с одной моей сослуживицей ехать вместе и заночевать у её родителей. Был выходной. Я весь день оставался с сыновьями. К вечеру прибыла целая компания наших буровиков, они устроили обильную выпивку, и я выпил порядочно. Гости ушли, я уложил детей, сам лёг спать. Утром узнал у хозяйки, что уже ночью приходил ещё один из наших, выпивал, потом ушёл. Я зашагал в Старо-Семейкино и со своими девушками-работницами отправился нивелировать. К концу дня, ничего не подозревая, пошёл в контору ставить инструмент. И тут меня буквально ошарашили: «Знаете, а буровик Симонов ночью выпивал у вашей хозяйки, а утром был найден в снегу с окровавленной головой, его увезли в Красный Яр в больницу, он без сознания и, может быть, уже умер. Приехал из Куйбышева следователь, нескольких наших допросил и вас ждёт».

В нашей конторе сидел за столом вроде бы симпатичный толстячок в очках. Узнав мою фамилию, он очень мне обрадовался. Начался допрос. Он задавал мне вопросы – где родился, где крестился и всё такое прочее. К моему удивлению, на печатном бланке, куда он записывал мои ответы, вопроса о социальном происхождении не было. Потом он откинулся к спинке стула, снял очки и начал долго на меня смотреть. Я вспомнил, что так же пристально всматривался в меня девять лет тому назад следователь ГПУ на Лубянке. И у меня под столом задрожала нога. И вдруг он бухнул: «Скажите, чем вы ударили Симонова – ножом, топором или ещё чем-то? Голос у куйбышевского следователя был до приторности ласковый. Я вскочил, возмущённо и горячо заговорил, что и не видел Симонова, он приходил к моей хозяйке и выпивал, когда я уже спал. «А хозяйка на вас показала, что вы вместе с Симоновым выпивали и поругались. Она из кухни слышала. Затем он ушёл», – сказал следователь всё так же ласково. Он словно мне симпатизировал, улыбался сквозь очки. «Что за чушь! – подумал я, – он, оказывается, и в Новосемейкино успел побывать, хозяйку допрашивал, вынудил её врать». «Ваши сослуживцы вас характеризуют как очень вспыльчивого», – продолжал следователь. Я начисто отрицал все обвинения, отрицал и вспыльчивость. Никогда я и голоса ни на кого не повышал, ни с кем не ссорился. Я опасался, что он догадается спросить о моём княжестве. Нет, не спросил. А больше всего я боялся, что он меня сейчас арестует. Нет, отпустил. И я зашагал в Новосемейкино. А он уехал в Красный Яр, и там, в больнице допрашивал Симонова, и тот показал, что по дороге напали на него двое, он от них отбился. В тот же день мы узнали, что двое заключённых накануне ночью убежали. Так с меня были сняты всякие подозрения. А могли бы и засадить. Царёв собрал нас всех и категорически запретил выпивать в Новосемейкино. А мою хозяйку так перепугал следователь, что она прекратила заниматься шинкарством. Между прочим, она мне рассказывала, что следователь её всё спрашивал, какой я человек, она меня всячески расхваливала. К счастью, Клавдия об этом ЧП узнала, когда всё утряслось. А Бонч надо мной подсмеивался: «От пятьдесят восьмой уцелели, но чуть за убийство не получили срок».

Чтобы поднять дисциплину, правительство издало строжайший закон: опоздал на работу более чем на двадцать минут – катись в любую сторону. А находились такие несознательные, которые не боялись скверных записей в трудовых книжках и нарочно опаздывали. Пускай выгоняют – на другом месте ещё лучше устроюсь. Тогда правительство выдумало новый сверхстрожайший закон: за двадцатиминутное опоздание суд приговаривал от года до трех лет, не слушая никаких оправданий; заявления на кассацию не принимались.

ЗнакПонадобилось мне ехать на выходной в Куйбышев за продуктами, за хлебом. Я тогда получал шестьсот граммов в день чёрного хлеба, а семье не давали нисколько. Официально считалось, карточки давно отменены, судя по газетам, везде изобилие продуктов, а на самом деле хочешь семью прокормить – поезжай время от времени в город на базар, там по дорогой цене буханки продаются. Полагалось у руководства отпрашиваться. Пришёл я в контору, стол начальника партии Анашкина окружало много народу, я всех растолкал, пробился вперёд и сказал: «Иван Алексеевич, можно я в Куйбышев поеду?» Он разрешил, однако добавил: «Смотрите не опаздывайте». Потом он клял себя, зачем при всех предупредил меня, чтобы вернулся я вовремя. Ещё в темноте вышел я из дома и легко прошагал пешком в Новосемейкино шесть километров с пустым рюкзаком в сумке. На рассвете прибыл автобус. Приехал я в Куйбышев – и прямо на Цыганский базар, купил там хлеба и разных продуктов, полный рюкзак набил. Ехать бы мне обратно с дневным автобусом, а я задумал навестить жену арестованного Сергея Львова – Мериньку. Урождённая Гудович, она приходилась двоюродной сестрой Елене – жене моего брата Владимира. Значит, была мне вроде родни. А я столько времени прожил недалеко, а ни разу её не навестил. Пошёл я было к ней. И вдруг небо потемнело, и начал сыпать снег. Я испугался, вернулся на автостанцию, но на красноярский автобус опоздал. А следующему полагалось отправиться через два часа. Снег пошёл гуще, ветра, правда, не было нисколько. Наконец я сел в автобус, мы поехали, а снег всё сыпал и сыпал. Километров через пятнадцать машина встала. Водитель сказал, что дороги нет, он возвращается обратно. Кое-кто с ним вернулся, а я решил идти пешком. Взвалил тяжелейший рюкзак и – айда! Было тепло, выше нуля, снежинки слеплялись большими лёгкими шапками и падали на голову, на плечи. Нас пошло несколько человек, потом одни отстали, другие свернули в стороны. Я остался один-одинёшенек среди белого безмолвия. Видел дорогу всего на несколько шагов. Хорошо, что стояла полная безветренная тишина, только с едва слышным шуршанием падали пухлые шапки снега.

Я шёл от столба до столба, из-за тёплого полушубка весь вспотел, распахнулся, было жарко. Я сбился с дороги, зашагал прямо по снежной целине, вновь нащупал дорогу близ линии столбов и вновь потерял направление. Начало темнеть. Тяжёлый рюкзак оттягивал плечи. А идти надо было обязательно. И продукты принести, и явиться вовремя. Впрочем, в запасе у меня была ночь. На мое счастье, набрёл я на подводу. Шагала коняга, еле-еле сани тянула. И она, и ковылявший сзади возчик, и воз с поклажей были сплошь укутаны снегом. Рюкзак я положил наверх саней, идти стало легче. Чуткая лошадка не сбивалась с дороги, возчик и я шагали по рыхлому снегу. Так и двигались мы в полной темноте, доверившись лошадке. Сколько преодолели километров, я не знал, сколько прошло часов, тоже не знал. Наконец выступили из тьмы ночи крайние дома Новосемейкино. И возчик, и я истощили все свои силы. Застучал я к своей бывшей хозяйке, все кулаки отбил. Она открыла. От чая я отказался, рухнул на постеленную на полу овчину и сразу заснул… Тем временем в Старо-Семейкино обо мне беспокоились. Анашкин ещё с вечера трижды заглядывал к Клавдии, спрашивал обо мне, сказал ей, чтобы я, как приду, в любой час ночи к нему зашёл. Клавдия глаз не сомкнула, накинув шубейку, несколько раз выходила на крыльцо, всматривалась во тьму. А я выспался и зашагал домой по снежной целине. Снег не падал, подморозило, низкое солнце розовым светом освещало белую равнину. Идти было тяжело – столько нападало снегу, но я шёл торжествующий: и на работу не опоздаю, и много продуктов принесу. Обрадовались мне сослуживцы чрезвычайно, все переживали за меня. Обнялись мы с Клавдией при всем честном народе. Выглядел я вроде героя дня. Сияющий Анашкин погрозил мне пальцем. На этом история не кончилась. Через несколько дней уже к вечеру в мою дверь легонько постучали. Явился незнакомый пожилой дядя, вид у него был растерянный, даже испуганный. Он отрекомендовался отцом одной из наших девушек-коллекторш, её звали Ниночка. Она была единственной дочкой у родителей, жили они в Куйбышеве. Она окончила школу, поступила к нам работать, раз в две недели ездила по выходным домой. И в тот раз поехала. А снег повалил хлопьями. Родители ей сказали: «Оставайся, дороги нет, причина уважительная». А на неё ваш начальник за прогул акт составил, к работе не допустил, она дома сидит, с утра до вечера плачет. И тут повестка в суд. Защитник говорит: за прогул три года присудят. Только на вас надежда как на свидетеля. Я должен на суде выступить и рассказать, с какими великими трудами добирался до Старо-Семейкино. Ниночкин папа, если суд оправдает дочку, посулил мне солидную сумму. От суммы я отказался, но пообещал сказать пламенную речь. Он переночевал у меня, а утром уехал. Через несколько дней я получил судебную повестку и очень довольный уехал, рассчитывая до суда накупить на Цыганском базаре продукты. На суде я увидел Ниночку, всю заплаканную, с двумя косами, повязанными лентой, и преисполнился к ней задушевной жалостью. Никак в моей голове не вмещалось: такая хорошенькая девушка — и три года тюрьмы. Зал заседаний был полон молодёжи — её одноклассниками. Я говорил долго, убеждал, размахивая руками, привирал, что настолько обессилел, и пришлось мне выбросить продукты. Слушали меня не шелохнувшись. Адвокат был столь же красноречив, да ещё помогла справка метеорологической станции. Суд оправдал Ниночку. В зале зааплодировали, а её мама чуть не задушила меня в своих объятиях и потащила к себе домой. И хоть голоден я был и знал, что меня ждёт царское угощение, но отказался. Секретарь суда на моей справке проставила час, когда закончился суд, и я поспевал на дневной автобус, значит, на вечерний не имел права оставаться. Вот какие тогда были страшные законы!..»

Назад – Гаврилова поляна — главы 19 — 20  Далее – Гаврилова поляна – главы 23 и 24

Оставьте первый комментарий

Оставить комментарий

Ваш электронный адрес не будет опубликован.


*