Глава 23.
«…Исключителен путь Русской Православной Церкви после 1917 года. Обречённая от властей на полное уничтожение, когда православие в полном смысле этого слова выкорчевывалось, она длительное время переживала такие лютые гонения, которые могут сравниться лишь с гонениями первых веков христианства. Но тогда Православие в России было ещё настолько могущественно, что только физическое уничтожение Церкви Божией, её иерархов и народа Божия помогало в исполнении этой первоочередной задачи новым властелинам. Позднее, когда истреблением священства Церкви был нанесён сокрушительный удар, а в верующем народе посеян страх, враг всякой правды вводит в Церковь раскол обновленчества, желая то немногое, что осталось от Церкви, живое Силой Духа Божия, приспособить к требованиям миродержца, и тем довершить свою задачу уничтожив Церковь изнутри.
На голос крови новых российских мучеников исходатайствовал Русской Церкви милость Божию. Началась война, которая приостановила готовые осуществиться планы. В послевоенное время на смену явного гонения приходит новое – скрытое, которое продолжается и по сие время. В этом гонении врага не видно, все становятся вроде бы друзьями, тогда как неверие и зловерие ведут свою незримую, но беспощадную борьбу. И по-прежнему для Церкви это борьба на выживание…»
В феврале 1954 года тайно от брата Татьяна Михайловна Крестьянкина подала кассацию о пересмотре дела Крестьянкина Ивана Михайловича. Что это было? Вещее знание о близкой смерти или предчувствие любящего сердца руководствовало ею? Ответ-отказ ей пришёл скоро. Тогда чада стали настоятельно просить, чтобы батюшка от себя послал прошение о помиловании, на что он в письме от 26 февраля ответил им тоже отказом: «Хлопоты, предпринятые моей сестрой, я считаю излишними, а какое-либо добавление к ним со своей стороны – совсем ненужной затеей. Полагаю, что я не ошибаюсь. Вооружимся лучше ещё большим терпением, приносящим огромную пользу для каждого из нас, и несомненным упованием на нашего общего Ходатая и Утешителя. Да простит Он всех нас, а мы друг друга от всего своего сердца, и да увенчает полным успехом все наши надежды, возлагаемые нами на Него с истинной верою… Она научает нас приносить Богу жертву любви, всю жизнь и в радости, и в горе, предавая Богу.
Она научает нас принять и хранить Божии откровения. Божии обетования, страхом Божиим она оградит нас от потопа зла и нечестия, захлёстывающего мир. Вера станет нам спасительным ковчегом, где кормчем будет Сам Господь, Который приведёт нас к вратам праведности. И исчезнет страх, с которым взираем мы в завтрашний день, ибо что такое он, этот завтрашний день, если верующему в Бога и живущему в Боге обещана вечность…
Заранее и преждевременно не составляйте никаких планов или предположений на будущее время. Да будет на все воля Господня! Ибо Им сказано: «…Кого миловать, помилую; кого жалеть, пожалею». «Итак, помилование зависит не от желающего и не от подвизающего, но от Бога, милующего». Время и сроки от нас сокрыты. Поэтому усердно прошу всех вас словами святого апостола Павла «подвизаться со мною в молитвах за меня (и моих собратьев к Богу)»… «дабы мне в радости, если Богу угодно, прийти к вам и успокоиться с вами». «Буди, Господи, буди».
А 14 марта совершенно неожиданно отец Иоанн получил извещение о смерти сестры. Тяжёлую утрату он воспринял как волю Божию, скорбя и молясь о ней. «…Весть о кончине милой Танечки меня ещё раз убедила в том, что Господь знает нужду каждого из нас прежде нашего прошения. Ибо, посетив меня, находившегося в необычных условиях жизни, очередною скорбью, одновременно тотчас же и утешил меня тем, что все мои сердечные желания Он вложил в сердца тех, кто с любовью, абсолютно добровольно, исполнили всё то, что должен был сделать я, провожая свою любимую сестричку в последний путь». Весна 1954 года насытила отца Иоанна слезами сверх меры.
Тихо, мирно ушла из жизни самая близкая ему родная душа. И почти сразу Каргопольлаг прислал ему зловещее напоминание о господствующем там хаосе жестокой злобы. После отъезда на Гаврилову Поляну вдруг прекратилась его связь с близкими людьми, оставшимися на ОЛП «Чёрный». Прошло пять месяцев молчания и вот известие пришло. Отец Иоанн узнал, что в ОЛП «Чёрный» убили жену начальника режима, некоторое время она работала вместе с ним в бухгалтерии и многим в зоне очень помогала. «Подробности о смерти Полины нельзя читать без боли в сердце и слёз». Зверское убийство, наглая безвременная смерть доброй многодетной матери, безотказной помощницы болящим и скорбящим узникам. А сколько таких наглых смертей пришлось видеть отцу Иоанну за весь период заключения? Сколько болей вместило его любвеобильное сердце, сколько потрясающих душу скорбей? То, что он видел, перечувствовал, пережил, живому и неравнодушному уже не забыть и не успокоиться. Теперь вот дети остались без матери. Зачем? Но, подчиняя хаос нечеловеческой злобы и человеческих безобразий высшей цели, отец Иоанн тут же пишет: «Её кончина не была мирной и безболезненной. Но Господь, чадолюбивый Отец, зная все извилины её бессмертной души, светлой и доброй, соизволил допустить такую мучительную кончину, которой обелились и украсились её одежды, восполнились пробелы её внутренней духовной жизни, дабы сделать её достойной наследницей Своего Небесного Царствия. Такова воля Господня! Да дарует Он её бессмертной душе небесный покой и да сотворит ей вечную память. Мужа и де тогда сохранит, и помилует»!
Батюшка отозвался на смерть её письмом: «Печальное известие о смерти Полины меня очень поразило. Супругу убиенной и её детям, выразите от меня лично глубокое сердечное соболезнование. Сохраним же все мы, о ней светлую и добрую память, принадлежащую ей по достоинству, а об упокоении её бессмертной души (доброй и отзывчивой) в Царствии Небесном будем молиться. Вечная память!» У батюшки не было пустых слов, он поминал убиенную рабу Божию Полину до конца дней своих.
По представлению отца Иоанна, «жизнь, есть минутное поприще; земля есть мрачная юдоль, где человек, со дня своего рождения до самой смерти, страдает и питается хлебом, омоченном слезами. Как? Ты забываешь небо и прикрепляешься к земной суете? Тебя пленяет настоящее мгновение? Ты не думаешь о вечности? Предположим, что Провидению угодно было назначить тебе сто лет жизни; но что значит это число лет? В сравнении с вечностью это капля в безбрежном океане. И действительно, дни твои быстро текут и конец им скоро наступит. Последний день уже недалёк. Но что горестнее всего – ты не знаешь, ни дня, ни часа, когда наступит конец земной твоей жизни. Смерть придёт к тебе, когда ты не думаешь, и пресечёт нить твоей жизни, подобно тому, как стрелок убивает на полёте птицу, играющую в воздухе. Ничто так не верно, как смерть и ничто так не сокрыто от человека, как час её проявления.
Попробуй прожить внимательно хоть один день, понаблюдай за собой. Кто ты-то есть по отношению к людям? Сначала узнай себя, потом попробуй хоть день прожить, сопротивляясь греху. Узнаешь, как это трудно; а узнав, научишься снисходить к немощам человеческим и не будешь никого осуждать. Два греха самых страшных для спасения человека – осуждение и соблазн.… Начните с малого. Попытайтесь побороть себя в чём-то малом, и увидите, как велик труд нужен для этого, и без помощи Божией невозможен успех. Дело нашего спасения начинается с отвержения себя и своей греховности. Надо отвернуться от всего того, что составляет суть нашего падшего естества, и должно простираться до отвержения самой жизни, предания ей всецело воле Божией: «Господи! Тебе всё ведомо; сотвори со мной как изволишь». Начинается самоотвержение борьбой с собой. И победа над собой – самая трудная из всех побед по причине силы врага, ведь я сам и есть свой враг. И борьба эта самая длительная, ибо оканчивается она только с окончанием жизни».
«…Многие люди думают, что жить по вере и исполнять волю Божию очень трудно. На самом деле – очень просто. Стоит лишь обратить внимание на мелочи, на пустяки и стараться не согрешить в самых маленьких и лёгких делах. Это способ самый простой и лёгкий войти в духовный мир и приблизиться к Богу. Обычно человек думает, что Творец требует от него очень больших дел, самого крайнего самоотвержения, всецелого уничтожения его личности. Человек так пугается этими мыслями, что начинает страшиться в чём-либо приблизиться к Богу, прячется от Бога, как согрешивший Адам, и даже не вникает в слово Божие. «Всё равно, – думает, – ничего не могу сделать для Бога и для души своей, буду уж лучше в сторонке от духовного мира, не буду думать о вечной жизни, о Боге, а буду жить, как живётся».
У самого входа в религиозную область существует некий «гипноз больших дел» – «надо делать какое-то большое дело – или никакого». И люди не делают никакого дела для Бога и для души своей. Удивительно: чем больше человек предан мелочам жизни, тем менее именно в мелочах хочет быть честным, чистым, верным Богу! А между тем через правильное отношение к мелочам должен пройти каждый человек, желающий приблизиться к Царствию Божию…
Глава 24.
«…Много событий происходило в нашей стране, в «Средне-Волжской» области, в нашей изыскательской партии в ту зиму 1937-1938 года. Мы жили, словно на отлёте и только слышали, что где-то и кого-то посадили, а переживали события чаще про себя, избегали делиться мыслями. Прибыл к нам новый старший геолог Соколов Серафим Григорьевич по прозвищу «Шестикрылый Серафим». Он поселился тоже в Новосемейкино и, естественно, что мы сблизились. Он приходил к нам в гости по вечерам, играл с моими мальчиками, мы вместе пили чай, разговаривали. Есть такая пословица: «Рыбак рыбака видит издалека». Он работал на канале Москва — Волга в Южном районе, там я его не знал. Он никогда не был в тюрьме, но я инстинктивно чувствовал, что на Канал он поступил потому, что в другие организации его не принимали. И хоть получил он высшее образование, а, всё же, сопоставляя его высказывания, я понимал, что он хоть и носитель самой обыкновенной фамилии, а по своей стати, по явной породистости лица был столбовой дворянин, и отец у него до революции наверняка служил в каком-то чине. Был он человеком порядочным и характером обладал твёрдым: именно он сумел добиться, что высокомерный невежда Царёв был куда-то переведён, а вместо него должность начальника партии занял житель Куйбышева Анашкин Иван Алексеевич. Соколов крепко с ним подружился, обстановка в партии успокоилась. И работа пошла веселее. Оба они были просто хорошие люди.
Наступила весна, а за нею и лето 1938 года. Соколов, Бонч и я переехали в Старо-Семейкино в тот длинный барак. Засыпали внизу стен завалинку, утеплили потолки, проконопатили стены, мы надеялись, что зимой будет тепло. Геологические изыскания показали, что весь левый берег реки Сок в земных известковых недрах изобилует пещерами, по-научному это называется «карстовые явления». Начальство испугалось. Возведут поперек Волги плотину, а вода из будущего водохранилища начнёт просачиваться, размоет пещеры, хлынет в промоины. Ещё обвинят во вредительстве. Геологические разведки усилились.
Если раньше скважины бурили на небольшую глубину, то теперь привезли станки из Швеции, так называемые «Крелиусы», не пожалели валюту для механического бурения на глубину до двухсот метров. Вытаскивали на поверхность аппетитные «каменные колбасы» – керны. Они были серые, посветлее, потемнее, побурее, а порой снежно-белые, очень красивые. А случалось, натыкались на пустоты. Станки пыхтели, рабочие-«зеки» старались, девушки и юноши-коллекторы укладывали в ящики керны, Серафим Григорьевич смотрел их, нюхал, пробовал на язык. Отдельные образцы отсылались в Куйбышев в лабораторию. Геологи между собой объяснялись непонятными для меня терминами. Ожидали приезд правительственной экспертной комиссии, лихорадочно готовились. На склеенных вместе листах ватмана я чертил схематическую карту местности, голубой ленточкой закручивал реку Сок, коричневым карандашом показывал овраги, разноцветными кружочками обозначал скважины. Геологи раскрасили схему в разные цвета. Получилось очень эффектно. Приезжали из Куйбышева наши геологи во главе с гориллоподобным Семенцовым и его заместительницей Царицей Тинатин Козловской. Они рассматривали пёстрые схемы и чертежи, торопили: «Скорее, скорее!» Шестикрылый Серафим горячо отстаивал свою версию происхождения пород, порой они спорили с азартом. Наконец мы узнали: правительственная комиссия приедет завтра к такому-то часу. Приехали на трёх легковых машинах, сразу направились к большому навесу – «кернохранилищу». Впереди вышагивали Жук и Семенцов в ослепительно-белых кителях, в синих брюках, в сапогах, далее шествовала Царица Тинатин в цветастом нарядном платье, за ними группа экспертов – крупнейших учёных нашей страны.
На специально поставленные щиты мы прикрепили наши красивые схемы, рядом на травке разложили длинные ящики с кернами. Кто-то из членов комиссии пожелал пить. По знаку Семенцова из багажников машин вытащили ящики с бутылками ситро, белые салфетки с бутербродами и стаканами. Прямо на капотах машин начался лёгкий завтрак маститых учёных. А народу набежало тьма-тьмущая. Впереди встали сотрудники геологической партии, за ними толпились жители Старо-Семейкино, всюду шныряло множество мальчишек. Я поймал обоих сыновей, схватил их за плечи. Они закаменели, разинув рты. Наконец члены высокой комиссии утолили жажду и голод. Семенцов расставил их перед щитами со схемами и перед ящиками с кернами. Соколов, Шестикрылый Серафим, явно волнуясь, начал докладывать, объяснять, тыкал указкой то в одну из схем, то в один из ящиков с кернами. Мне запомнился председатель комиссии академик Веденеев – высокий, седой, элегантный старец в светло-сером костюме с алым значком депутата ЦИКа на лацкане пиджака. Он слегка покачивался, чуть улыбался, слушая Соколова, иногда задавал вопросы. Академик Архангельский был маленьким, худеньким, в огромных очках. Он, наверно, страдал от жары в чёрном пиджаке, держал ручонки у груди ладонями вниз, как их держат мышата, стоящие на задних лапках, пыхтел, охал, не задал ни одного вопроса и явно скучал. Будущий академик Саваренский – видный мужчина помоложе – наоборот, часто спрашивал, перебивал, старался сбить Соколова. Других членов комиссии не помню. Как мы гордились нашим любимым Шестикрылым Серафимом, его находчивостью, его уверенными ответами! Он кончил. Члены комиссии распрощались только с ним одним, не обращая внимания на нас, простых смертных, проследовали к машинам и уехали. Толпа постепенно расходилась. Мы окружили Соколова, поздравляли его с успешным интересным докладом. Он сиял, понимая, что выдержал ответственный экзамен. А Клавдия, взяв за руки обоих сыновей, пошла с ними в наш барак. И тут Гога, мой старший сын, очевидно под впечатлением всего этого яркого для него спектакля, сказал ей: «Я тоже хочу быть академиком». (Сорок девять лет спустя, его желание исполнилось, когда Георгий Сергеевич Голицын, крупный учёный-физик, был избран в Академию наук СССР…)
Я читал заключение экспертной комиссии на многих страницах. Чтобы вода не просачивалась в обход плотины, предлагалось в долине реки Сок у подошвы левобережных горных отрогов уложить и утрамбовать на большом протяжении широкой полосой слой жирной глины. Во сколько эти дополнительные работы обойдутся – не помню. В то лето 1938 года началось строительство железнодорожной ветки, идущей к будущему гидроузлу. Трассу повели возле Старо-Семейкино по косогорам отрогов гор. Копали «зеки» из Средней Азии, якобы басмачи. Были они всех возрастов – совсем молодые, пожилые, вовсе древние старцы, все в длинных пёстрых халатах, старики в чалмах, многие очень красивые, с тонкими чертами лица… Однажды я возвращался с работы мимо них, вяло втыкавших кирки в белую рассыпчатую известь. Вдруг ко мне подскочил охранник с криками – сначала: «Стой!», потом: «Ложись!». Я с удивлением остановился. Он опять завопил: «Ложись!». «Да ты что? Очумел? Я иду с работы, я вольнонаемный» – повторял я. «Давай документы!» У меня с собой в сумке были только блокноты с геодезическими записями. Я их показал охраннику. «Давай паспорт!» – завопил он. Паспорта у меня не было. Нет, я не лёг, однако сел, вот глупейшая история! Он назвал меня беглым «зеком». Проходили мимо мои девушки-реечницы. Они остановились, принялись уговаривать охранника меня отпустить. Тот и им грозил. Они подняли его на смех. Он вовсе разозлился. Я их попросил зайти к моей жене, пусть она принесёт мой паспорт. А заключённые – узбеки, таджики, туркмены – равнодушно смотрели на меня своими чёрными с длинными ресницами глазами. Прибежала испуганная Клавдия, сунула охраннику мой паспорт. Он и не взглянул на него. Клавдия ушла, подняла в конторе тревогу. Явились начальник охраны и начальник нашей партии Анашкин. Охранник оправдывался, говорил, что я сопротивлялся, матерился. Я начисто отрицал его обвинения, кивал на «зеков», пусть их спросят. Но оказалось, «зеки» не могли быть свидетелями. Когда Анашкин, я и начальник охраны направились домой, тот всячески оправдывал своего бойца, который мог меня застрелить и был бы прав, говорил о бдительности. Ох уж эта бдительность! После имени Сталина одно из любимых словечек тогдашних агитаторов и журналистов…
В то лето Анашкин и Соколов настояли, чтобы я подавал заявление в профсоюз. Столько лет работаю, а не состою. У разных чинов может возникнуть подозрение, что я не желаю участвовать в этой трудовой организации… На ближайшем общем собрании уселись прямо на травке возле конторы. Сначала выступал прибывший из Куйбышева агитатор, докладывал о международном положении. Он многократно упоминал имя великого вождя и жутко путался. Я-то газеты читал. Было жарко. Все ждали, когда он кончит, ни одного вопроса не задали. Обсуждались ещё какие-то дела, наконец, перешли к вопросу приёма в профсоюз. Первой принимали девушку-коллектора. Она только и сказала: «Я окончила девять классов. Мой отец в Куйбышеве работает на заводе». И остановилась. Все ждали продолжения. Она молчала. Кто-то заметил, что иной биографии у неё и нет. И приняли её единогласно. Я решил выступить столь же кратко и сказал: «Я окончил девять классов с землемерным уклоном. Мой отец бывший князь, другой вины за собой не знаю. Он живет сейчас в Дмитрове, работаю с 30-го года». Выступил Шестикрылый Серафим, начал меня всячески расхваливать, говорил, что все меня знают как такого-то и такого-то предложил меня принять. Наверное, помог нудный доклад агитатора, да ещё все устали после работы, да ещё жара. Никаких язвительных вопросов не задали, приняли единогласно и разошлись. Начальником лагеря «зеков» был некий Колбасюк – жгуче, даже иссиня-черный, заносчивый, с сотрудниками геологической партии не разговаривал. Он жил с молодой женой, маленьким ребенком и старушкой няней в одном бараке с нами. Клавдия подружилась с его женой, учила её, как готовить вкусные кушанья, как обращаться с младенцем, помогла ей сшить платье. Я говорил Клавдии, чтобы бросила эту дружбу с женой палача, она отвечала, что та жена милая, беспомощная и очень боится своего мужа. В то лето заболел наш младший сын Миша расстройством желудка. Жар у него поднялся сильнейший. Он явно угасал, лежал без движения, ничего не ел. При лагере «зеков» был фельдшер, но в зоне. Едва удалось его позвать к нам; сам он был тоже «зек», но ходил свободно и, как мы поняли, ничего в медицине не смыслил. И лекарств у него иных, кроме марганцовки, не было. Везти малыша, такого слабенького, в больницу казалось невозможным. Мы совсем отчаялись. Помогла «колбасюкова» няня. Она пришла, что-то пошептала над малышом и посоветовала поить его крепким отваром из дубовой коры с сахаром.
То ли от наговора старухи, то ли от дубильных веществ в отваре Миша за два дня поправился. Клавдия со слезами радости обратилась к исцелительнице: «Как вас отблагодарить?» И та, как величайшую тайну, ей открыла, что она в няньки нанялась не из-за своей бедности, а муж у неё тут в заключении. Два раза в день – утром и вечером – она выходит с ребенком на определённое место и ждёт. Поведут несчастных пятерых в ряд мимо неё, она увидит мужа, они кивнут друг другу. И всё. И она спокойна, что он жив. А сейчас просит, чтобы я передал ему маленькую посылочку. Жалко мне было бедную старушку. Но нам строжайше запрещалось разговаривать с «зеками». И я отказался. Так и ходила она издали смотреть на своего мужа всё лето и всю осень. Наступили холода, она не могла таскать с собой ребенка, ходила одна. Потом Колбасюк дознался и выгнал её. Клавдия была беременна. О том, чтобы здесь, в Старо-Семейкино, рожать, нечего было и думать. Не хотелось нам расставаться, а здравый смысл подсказывал – придётся ей забирать мальчиков и уезжать в Москву. Брат Владимир с семьей жил тогда в Гудаутах в Абхазии. Он грел и лечил свою коленку, а также отсиживался в достаточно укромном месте. Столько сажали народу в Москве, что спокойнее было на берегу Чёрного моря дни коротать, рисовать пейзажи для себя, иллюстрации для журналов. И в Абхазии сажали многих, но местных жителей. К великому горю абхазцев, посадили и их вождя Лакобу. Больной московский художник подозрений не вызывал… В Дмитрове оставались мои родители, в соседнем доме жила тётя Саша со старшей дочерью Владимира – Елёнкой. Словом, одна комната была свободна. И мои родители позвали Клавдию жить с ними. И им не будет так тоскливо, и с внуками они мечтают нянчиться, и доктора в Дмитрове знакомые, и Канал выстроил для города прекрасную больницу. Зарплату благодаря так называемой полевой нагрузке я получал хорошую. Буду посылать денежные переводы в Дмитров. А тогда в Куйбышеве билеты на вокзале продавались только тем, у кого имелся московский паспорт. Остальных граждан в столицу не пускали. Поехала Клавдия с двумя мальчиками в плацкартном вагоне. А я, грустный, вернулся в Старо-Семейкино. Вёл я деятельную переписку и с Клавдией, и со своими родителями. Мать мне писала, чтобы я больше задавал вопросов отцу – это отвлекает его от грустных мыслей из-за вынужденного безделья. Читая газеты, и он, и я обменивались мнениями о событиях, будораживших тогда весь мир. Мы оба предрекали, что война между нами и Германией неизбежна. Но писал отец иносказательно – ведь письма на почте вскрывались. Привёл он однажды восточную поговорку: «Двум беднякам и на одной циновке будет спать удобно, а двум властелинам и целый мир тесен».
Я, конечно, догадывался, о каких властелинах намекал мой отец. Когда кого арестовывали, он писал – «заболел». В начале декабря 1938 года я получил телеграмму, что Клавдия благополучно родила мальчика, третьего сына, вполне здорового, весом выше среднего. Недели две она продолжала жить в Дмитрове у моих родителей, но они неожиданно получили известие из Гудаут, что Владимир с семьёй возвращается раньше времени. За Клавдией прибыл её отец, и она с тремя сыновьями отправилась жить в десятиметровую комнатку своих родителей на Живодёрке. Ехали в нетопленном вагоне, оба младших мальчика застудились, у них поднялась высокая температура… Почему брат Владимир с семьей приехал раньше, чем предполагал, – на то была веская причина. На Гудаутском пляже он познакомился с приехавшим на Кавказ в отпуск профессором медицины Дмитрием Ксенофонтовичем Языковым, а был он крупнейшим специалистом по лечению коленных суставов. Он осмотрел коленку Владимира и сказал, что берётся его прооперировать в хирургическом отделении Боткинской больницы. Вернулся в Москву Языков, вернулся и Владимир. Сыновья его, проучившись сколько-то месяцев в абхазской школе, пошли в школу Дмитровскую, а сам он слёг в больницу. Языков сделал ему удачную операцию, вырезал часть сустава и мениск. Боли прекратились, но нога в коленке с тех пор не могла сгибаться. Владимир ходил с палочкой и хромал. Но он смог работать в полную силу – иллюстрировал журналы и очень увлекся изобретением игр. Нужда из дома постепенно уходила… В январе 1939 года я получил отпуск и приехал в Москву. Тяжёлую застал я обстановку в тесноте и духоте комнатушки родителей Клавдии. Она встретила меня со слезами, сказал, что оба наших младших сына умирают. При мне пришла докторша, осмотрела их, головой покачала, объявила, что положение обоих серьёзное. А дня через три наш третий сын скончался. Назвали мы его Серёжей, но окрестить не успели. Мой тесть и я сами сколотили крошечный гробик, завернули его в одеяло и повезли просто на трамвае на Дорогомиловское кладбище, там достали лом и лопату, раскопали могилу моей бабушки Голицыной, опустили туда гробик и засыпали.
Вскоре вышло постановление ликвидировать то кладбище. Моя сестра Соня сумела перевезти прах бабушки и нашего мальчика на Востряковское кладбище. Нас тогда в Москве не было. Она похоронила останки обоих. Во время войны могила затерялась. У Клавдии началась грудница с очень высокой температурой. Муж моей сестры Сони Виктор Мейен устроил Клавдию оперировать в поликлинику Дома учёных в Гагаринском переулке. После операции Соня и я привели Клавдию к Мейенам на Большой Левшинский, благо идти предстояло два шага. Спасибо сестре Соне и её мужу, что они приютили больную на несколько дней, пока она не выздоровела. Грустный мой отпуск кончился, я уехал в Куйбышев. Убедившись, что в моей комнате в бараке более или менее тепло, если, конечно, здорово топить, я вызвал Клавдию и мальчиков. Милейший начальник партии Анашкин предоставил мне грузовик от Куйбышевского вокзала до Старо-Семейкино. И мы зажили в бараке, в комнате почти без мебели. Но убожество обстановки нас не смущало. Мы были счастливы уже пять лет вместо запланированного одного месяца…
Геологические изыскания в Старо-Семейкино заканчивались, оставались мелкие задания по строящейся железнодорожной ветке. Анашкин получил приказ переезжать на новое место на Гаврилову поляну, на правый берег Волги у подножия Жигулёвских гор. Предполагаемый створ плотины своей земляной дамбой будет упираться в это подножие. А сама гидростанция намечалась напротив, у левого берега Волги, близ посёлка Красная Глинка.
Мы были довольны: на Гавриловой поляне для нас строятся несколько вполне комфортабельных домов, и там есть пристань, оттуда на речном трамвайчике в два счёта можно попасть в Куйбышев. Но где-то в верхах планы нашего начальства, Анашкина и Соколова, дали осечку, им сказали: переселяйтесь, но не все. Нас разделили на «овец» и на «козлов». «Овцы» – переселяйтесь, а «козлы» – подождите. Таких подмоченных было четверо – геологи Игорь Бонч-Осмоловский и Михаил Куманин – оба бывшие заключённые, буровик Каменский – сын священника и я, грешный. Нет, нет, никто нам даже не намекал о нашей неполноценности, наоборот, весьма деликатно объясняли, почему из-за железнодорожной ветки мы, четверо, должны оставаться. Начальником этого отдельного геологического отряда назначили техника Рубена Авакова, по словам Игоря и Михаила Георгиевича, в геологии мало что смыслившего, но зато он был комсомолец и, следовательно, принадлежал к проверенным «овцам». До своего повышения в должности был он весёлым, словоохотливым парнем. Его большие чёрные армянские глаза напоминали две сливы, и всё время вдохновенно вращались, он постоянно шевелил своими мясистыми губами над иссиня-черным бритым подбородком.
Большинство работников партии переехало на Гаврилову поляну в начале марта 1939 года. Почувствовав себя начальником, Аваков сразу преобразился. На доске объявлений появился «Приказ № I»: «§ 1. С сего числа вступил в должность начальника отдельного геологического отряда, на основании чего приказываю…» Далее шло несколько строгих параграфов с угрозами «в случае невыполнения и неповиновения», последним параграфом стояло: «Приём по личным вопросам с 18 до 19 часов». Мы читали и пересмеивались. А потом началось. «Приказ № 2» — за то-то и за то-то геологам И. Бонч-Осмоловскому и М. Куманину объявлен выговор. Еще через день опять выговор Куманину и его жене Зоечке, потом Каменскому. И ходил Аваков, гордо подняв свой крупный нос, ну, честное слово, как индюк. Я ждал, и меня настигнет кара! Нет, пока миновало. Выручало, что я работал совсем отдельно, уходил куда-то с тремя девушками-реечницами, к вечеру возвращался. Был вывешен новый грозный приказ: пришёл с работы — расписывайся в особом журнале, указывай час и минуты возвращения. Я покорно исполнял сие распоряжение, наказывать меня было не за что.
Однажды, когда я так возвращался, на улице Старо-Семейкино меня встретил кто-то из наших и бахнул, что мой старший сын катался на санках с горы, упал, расшибся и его повели в медпункт. «Да вы не беспокойтесь, ему уже зашили подбородок, – утешал он меня. – Сергей Михайлович, вас вызывает начальник отряда». Я пошёл не сразу, дослушал рассказ жены, что-то буркнул сыну. Аваков сидел, важно откинувшись на стуле. Я предстал перед ним. Он, нахмурившись, завращал своими глазищами-сливами, потом произнёс (сейчас, полвека спустя, я помню почти дословно): «Почему, вернувшись с работы, вы не зарегистрировались в журнале?» Я начал оправдываться, что сын, катаясь с горы, разбился, сейчас собирался идти расписываться.
Аваков изрёк, что дисциплина требует сначала зарегистрировать свой приход, а потом заниматься личными делами. Спасибо, кто-то из сидевших в конторе заметил, что причина у меня уважительная. Аваков сказал, что на первый раз делает мне устное замечание, и милостиво отпустил меня. В один из вечеров собирались мы, «козлы», на тайное совещание – Бонч, Куманин с женой, Каменский и я. Куманин возмущался: сколько лет работает и никогда ни одного выговора не получал, а тут сразу два. У нас не начальник, а надутый индюк. Но что делать – все мы подмоченные, а он комсомолец, и коллективные жалобы запрещены. Писали каждый отдельно и отослали всю пачку Анашкину и Соколову. Тем временем работа на Гавриловой поляне хромала, геологи приехали молодые, неопытные, а геодезиста и вовсе не было. Соколов сумел убедить чересчур осторожного Семенцова разрешить нам, четверым «козлам», доверить работу на Гавриловой поляне.
И тут появились наши жалобы. Анашкин приехал на грузовике в Старо-Семейкино. О чём он говорил с Аваковым наедине, как ему вправлял мозги – мы не знали. Законченного бюрократа куда-то перевели, а нас, четверых «козлов», Анашкин забрал с собой. Он заверил меня и Бонча, что вот-вот будет построен второй шестнадцатиквартирный дом, и мы там получим комнаты. Не хотелось мне покидать Клавдию и сыновей в Старо-Семейкино ведь ей придется самой и воду носить, и печку топить. Те, кто оставался, обещали ей помогать, снабжать хлебом и продуктами. Я утешал Клавдию, что расстаемся ненадолго, говорил, что меня ждёт более ответственная, самостоятельная работа и мне обещали прибавить зарплату…»
Назад — Гаврилова поляна — главы 21 — 22 Далее — Гаврилова поляна — главы 25 — 26
Оставьте первый комментарий